Сон разума действительно не может
породить ничего и никого, кроме чудовищ.
А будет ли это чудовище внутри или только
снаружи – уже не суть…
Высохшая, выжженная, треснувшая земля. Умирает от жажды, умирает от жара. Крошится в пыль от малейшего дуновения ветра. Взметывается ввысь крупицами черного, серого, мертвого. Дышит?
Одинокий фонарь, рассеянный свет – грязно-белое пятно в сером сумраке. Маленькая, согбенная фигурка стоит, прислонившись спиной к фонарю, смотрит под ноги и раз за разом шепчет одно и то же: «Почему церковь горит?»
…Алое, алое, алое…
…Сморщенные пальцы на босых ногах конвульсивно сжимаются, все больше земли забивается под сильно отросшие ногти. Закостеневшие, черные, загнутые – уже когти. Ветер треплет лохмотья одежды, тянет старые обугленные тряпки во все стороны, обнажая то раздутое болезнью колено, то странно выкрученное бедро. «Почему церковь горит?»
…Оно было алое. Все кругом было алое. Земля и небо, дома и люди – все потеряло свой цвет, все поглотилось алым. Оно было алое, алое, алое…
…Трещины в земле сочатся влажным, набухают черным и вязким, растекаются мокрым и тягучим. Ее ступни, загрубевшие, грязные, тонут в этом жидком, желеобразном, теплом. Фонарный свет, призрачно-белый, дрожаще желтый, вспыхивает и гаснет. Через мгновение вспыхивает вновь. Снова гаснет. Пульсация. Движение. Жизнь?
Пальцы на ее руках и ногах сжимаются и разжимаются все быстрее. Длинные крепкие ногти вспарывают землю, смешивают с черной жижей, превращают в грязь. Ногти на руках рвут кожу, смешивают обноски с выступающей кровью, превращают в мешанину из тряпок и плоти. «Почему церковь горит?»
…Оно растекалось повсюду. Не было преград. Не было спасения. Алое… Оно было алое…
…Свет-тьма. Тьма-свет. Вспыхивает и гаснет фонарь. Ветер взметывает лохмотья, гладит ее опаленную кожу, ласкает вздувшиеся на ней пузыри, и они лопаются, сочатся прозрачным соком. Тьма. «Почему?..» Свет. Жидкие волосы, грязно-серые, скрывают опущенное лицо. Земля бурлит под ее босыми ступнями. Судорожно сжатые пальцы разжимаются, отпускают землю, отпускают плечи. Поврежденная кожа, вскрытая, вспоротая ногтями, трескается, краснеет и легко сходит пластами. Без крови. Без влаги. Тьма. Свет. Ветер взметывает седые пряди, тяжелые, жесткие, взметывает и уносит вдаль вместе с ошметками кожи. Уносит обрывки одежды, уносит куски обожженной плоти. Ветер – вор. Ветер – обманщик. «Почему?»
…Трещало дерево, кричали люди, кричали животные. Горели заживо. В домах. В стойлах. В постелях и яслях. Люди и звери. Звери и люди. Гибли. Одинаково больно, одинаково страшно. Сгорали. А ночь тогда была алая – от огня ли? от крови?..
…Тьма – свет. Свет-тьма. Пульсация. Свет – резко вскинутая голова, обнаженная шея, тонкая, сморщенная, старческая шея со свесившейся опаленной кожей. И лицо, поднятое к свету, к фонарю, вверх. Ее лицо – гладкая розовая маска, блестящая, лишенная бровей и ресниц, лишенная губ и век. Лица нет. Тьма. Больше нет. Свет. Руки опускаются, виснут плетьми вдоль худенького тела, подгибаются колени, и она падает в грязь – черно-жидкую, горяче-липкую землю. То, что осталось от губ, дрожит, но не размыкается. Один глаз вытекший, размазанный по выровненной огнем щеке, мертвый; второй – яркий, блестящий, живой и безумный. «Церковь!... Горит!...Почему?!»
…Дома горели, хлева горели, тела горели, но церковь? Мы верили, что это свято. Ведь там был Бог. Все, кто выжил, искали спасения в церкви. Там был крест, большой и красивый, там был колокол, который в ту ночь, в алую ночь, плакал о живых, ревел суматошным перезвоном, потому что знал то, чего живым знать было не дано…
…Ее нижняя челюсть медленно опускается, так, словно удерживалась на шарнирах, но из высохшей глотки вместо крика выплескивается пена, белая, густая, потоком льется на подбородок, на шею, на грудь. Тьма…
…Мы скреблись в дверь, сдирали ногти, сбивали руки. В панике мы давили своих – детей, мужей, жен, отцов и матерей, - и те заходились криками, хрипами, стонами. Дым был кругом, черный, тяжелый, он передушил многих. Им повезло. Потому что потом, когда сквозь страх и боль мы все-таки смогли понять, что дверь подперли снаружи чем-то очень тяжелым, они, такие же люди, как и мы, подожгли церковь. И она горела, а в ней, зажатые толстыми стенами, стиснутые иконами, крестами, ликами святых, горели мы - мы все. Заживо. А все кругом даже сквозь дым было алое… алое, алое, алое…
…Свет. Худенькое тельце падает. Но прежде чем оно успевает коснуться земли, взвивается ветер и уносит ее с собой пылью – черной, серой, мертвой. Уносит постепенно: сначала рассыпаются ноги, потом торс, руки, шея и, наконец, голова. Взлетает в воздух маленьким сероватым смерчем, пеплом, прахом. Уносится и исчезает. Тьма…
…Свет. Пустота и тишина. Все тот же фонарь, все тот же клочок земли под ним. Твердой, обычной земли. Немного влажной, поросшей ковром мягкой зеленой травы. Все та же ночь. Безлунная, темная, только шумит среди деревьев ветер, воет в проводах. Злясь или играя, ветер подхватывает обрывки газет, пакетов, смятые сигаретные пачки, окурки, разбрасывает их кругом, разметывает по всему парку. А этот фонарь, он мигает уже не первую ночь. Но утром приедут электрики, починят, все будет как прежде. Да и сейчас…
Шаркает разношенными ботинками бездомный. Идет, не разбирая дороги, и останавливается возле подмигивающего фонаря – человек в чужой старой одежде, которая ему не по размеру, человек, сам кажущийся потрепанным и заношенным. Медленно и устало он опускается наземь, вытягивается, похрустывая суставами. Ругает заплетающимся языком шальной ветер, швыряющий в него всякий хлам, но вскоре засыпает.
А когда настанет утро, этот бродяжка проснется не от ставшего привычным чужого пинка. Нет, он вздрогнет, сядет рывком, - сам. В его глазах, обычно бессмысленных и пустых, впервые за долгое время отразится живая эмоция – ужас. А на обветренных, потрескавшихся губах задрожит в шумном выдохе чужой, не принадлежащий ему вопрос - почему?..